Ночью дождь приходит неслышно он одевает стены крыши огороды дремотным влажным шелестом
Лихо перемазанное лицо его давало все основания думать, что умывается он исключительно сажей. Но с чумазого безусого лица плеснуло той же чистотой иссиня-золотоватых глаз.
Я вскочил в кабину. Так и есть. Его первая старшая сестра работает на почте, зовут ее Лида, сегодня вечером она придет на выходной в деревню. Вторая старшая сестра на алтайской целине, и я не запомнил ее имени, потому что это неважно. Трое младших братьев рыбачат здесь на реке, а мать неподалеку косит с бригадой сено. Отец уже пять лет как бросил семью. Все это я успел узнать, пока мои дневные планы дозволяли пользоваться услугами гусеничного транспорта.
Вечером я намеренно возвращался берегом реки и, конечно, наткнулся на тех, кого надеялся встретить. Свесив ноги с обрыва, два малыша в штанишках с лямками крест-накрест сидели в траве и околдованно смотрели на реку. На берегу стоял с удочкой старший, такой же беловолосый. Из его оттопыренного кармана торчал вздрагивающий рыбий хвост… Мальчик ловил пескарей и складывал их в карман, а братья молча смотрели на него, восхищенно навострив маленькие прозрачные ушки.
Из-за леса раздался далекий женский зов:
— Шу-рик, пошли до-мой!
— Шурик, мамка зовет, — сказал один из малышей.
— Слышу, — ответил Шурик и стал сматывать удочку.
Только теперь они заметили меня и одарили тремя уже знакомыми взглядами. За лесом их встретила поджидающая мать.
Мы с бригадиром Касьяном лежали в траве и смотрели им вслед.
— На отца они хоть немного похожи? — спросил я.
— Ни один, — сказал Касьян. — Пантелей-то, он ведь такой жук был. А Евгенья молодец, всех в себя детей нарожала. Ух он злился!
С холма, из-под облака, где сбегает в деревню тропинка, пришел тоже далекий, но более звонкий крик; «Мамка! Обожди! Ма-ам!»
— Лида идет, — сказал Касьян, и лицо чего согрелось тихой внутренней улыбкой.
С холма бежала Лида с босоножками в руках.
— Вот на ком парням-то жениться надо! — Касьян показал папироской на бегущую с холма девушку.
— Почему? — спросил я.
— Или не видишь, какая порода у них? Не дети, а золото будут.
Земля велика, но ходить по ней хочется осторожно: ведь никто не знает, какие стрелы какой новой жизни готовятся пробиться там, куда ты готовишься ступить.
Разве не этому научил меня сегодняшний дождь?
Я лежал в лесу на нежной моховой подстилке, положив затылок на мягкую, рыхлую землю между жилистыми корнями старого пня.
Внезапно в лесу почернело, ударил резкий ветер, налетела туча. Она сильно хлестнула по осинам и елям тяжелыми теплыми каплями. Я вскочил и бросился под широкую, густо обвешанную молодыми шишками ель.
Ливень хлынул во всю силу и заполнил лес белесоватой струистой мглой. С небольшими перерывами он продолжался два часа. Под елью стало влажно, как в хорошей русской бане.
Когда гром умолк и солнце широко пробило унизанную каплями хвою, я поверил, что гроза ушла, и выбрался из-под укрытия. Первое, что меня поразило, — это маленькое углубленьице на земле от моего затылка. Оно дружно горело полдюжиной крошечных новорожденных подосинников, которые здесь называют красноголовиками.
Ночью дождь приходит неслышно. Он одевает стены, крыши, огороды дремотным влажным шелестом. Сквозь раскрытые окна доносится мокрый запах смородины, и капли то и дело падают на стекло давно потушенной керосиновой лампы. Дети спят в такую пору глубоко и крепко, и даже самые маленькие не плачут во сне. Ячмень за одну дождливую ночь добреет, и по всем лесам выходят под ели грибы.
Утренний дождь всегда бывает неожиданным. Его никто не ждет, даже если долго стояла жара. Он приходит с грозой откуда-то из-за леса. Его несет длинная ровная и удивительно черная туча. Птицы с самого рассвета не поют, и какая-то странная тишина открывается с пробуждением на дворе. Утренние грозы страшны. Жестокие редкие молнии бьют сокрушительно, и долго после каждой из них ходит по оврагам гул. В селах боятся такой грозы, веря, что не человека, так лошадь или корову такая гроза приметит. Вслед за ливнем приходит резкий холод, и окна изнутри густо потеют.
В полдень гроза собирается медленно. Уже часов с десяти белые высокие облака начинают рдеть по горизонту и чуть приметно парит. То здесь, то там почти неслышно вдали прокатывается гром. Цветы тяжелеют, аромат их становится душным, и клонит ко сну. Косари на лугах не притрагиваются к похлебке, уходят на ключ и короткими глотками долго пьют из пригоршней острую ледяную воду. За полдень мглистая лиловая туча прорастает сквозь все небо. Она прячет солнце, мгновенно чернеет и ослепительно сияет по краям. Из-за верхнего оплавленного ее края в чистое небо веером поднимаются длинные голубые лучи. Это похоже на полярное сияние. Парень гонит по дороге грузовик и все смотрит, смотрит в небо, забыв про баранку. Собака сидит посреди двора и беспокойно ерзает — как перед затмением. Деревни, проселки, полевые станы, звериные водопои охватывает ожидание. Но такая туча, как правило, идет стороной. Ударит три-четыре теплых капли в лопухи, в крышу, в затылок, и дело к вечеру, а слышно только, как шумит мглистый ливень по дальним лесам.
Ночью дождь приходит неслышно он одевает стены крыши огороды дремотным влажным шелестом
УДИВИТЕЛЬНАЯ КРАСОТА ОБЫКНОВЕННОГО
Юрий Куранов — коренной ленинградец. Он родился в 1931 году в Русском музее, в буквальном смысле, — там жила и работала его мать Людмила Александровна Иванова. Она окончила Академию художеств, потом училась у П. Н. Филонова. Отец Куранова Николай Владимирович тоже учился у Филонова, дружил с М. В. Добужинским, В. Е. Савинским, С. П. Яремичем, заведовал Золотой кладовой и реставрационными мастерскими Эрмитажа, работал заместителем директора этого мирового центра эстетики и искусств.
Атмосфера высокой художественной культуры окружала Юрия Куранова с детства — его первые впечатления связаны с Русским музеем и Эрмитажем. До сих пор он помнит, как мы помним стены отчего дома, многие экспозиции той поры. Но так случилось, что шести лет, перед войной, с родителями отца Юрий оказался на Иртыше, в сибирской деревне. Природа потрясала его своей привольной нерукотворной красотой. Первое время он боялся ходить по траве, потому что в Ленинграде видел ее только на газонах с таблицами: «Не ходить! Штраф три рубля». Смотрит он — везде газоны. Тогда и спросил у бабушки: «А где же здесь ходить-то можно?» Она говорит: «Где хочешь — там и ходи!»
И вот оттуда, с детства, у Юрия Куранова двойная любовь. Любовь к искусству, городской культуре и любовь к деревне, к простым цельным людям. На всю жизнь запомнил писатель тот прекрасный вкус деревенского хлеба, который он впервые попробовал в Сибири. И покосы. И цветок, который не решился сорвать в лесу. Искусство и природа запечатлелись в его душе, как два берега вечной реки, связанные и озаренные радугой.
Юрий Куранов считает, что вообще в жизни это главное — для любого человека, и тем более для художника, писателя, музыканта, — не срывать и не присваивать ту красоту, которая нас окружает. Несорванный лесной цветок сам остается в сердце на всю жизнь. Звезда, блеснувшая на небе, порыв ветра, который ты где-то встретил ночью на озере, или чья-то далекая песня, или конь, звонко проскакавший в темноте, — все это семена, которые падают в душу творческому человеку.
По убеждению Юрия Куранова, красота всегда одна — это внутренняя гармония жизни. И есть только один путь сделать жизнь понятней для любого человека — раскрыть внутреннюю красоту во внешнем ее проявлении. Осветить то, что доступно каждому из нас и чего мы в упор в суете не замечаем.
Уже в одном из ранних рассказов Куранова «Парусиновые полдни» явственно ощутимо это трепетное отношение писателя к миру:
«Рассеянный свет солнца одевает крыши, травы, леса, и все приобретает какой-то прозрачный оттенок, словно выцветший за лето платок. Тени уже непохожи на тени, лица делаются удивительно светлыми, как бы сияющими изнутри. Кажется, что именно в такой день появился на свет каждый из этих светловолосых людей с тонкими пушистыми косами, с глазами не то голубыми, не то серыми и с улыбками, больше похожими на выражение мечтательности… Милой сердечной добротой веет от таких полдней, когда люди не поют песен, не бегут на реку купаться, а как бы застыли в задумчивом замирании. Вся жизнь на многие годы вперед кажется ясной, простой и светлой. Люди доверчивы, они легки на обещания и своих обещаний не забывают».
Эта крепкая детская вера в красоту и добро как первооснову жизни помогла ему вынести лишения, выпавшие полной мерой на его долю.
Сибирская деревня стала его второй родиной; там, осиротев, провел он страшные военные и голодные послевоенные годы. Уже зрелым мастером Куранов напишет об этом горестном для всего народа времени в полуавтобиографической повести «Облачный ветер». Школу он окончил за Полярным кругом — в Норильске. Потом жизнь Юрия Куранова резко переменилась: он едет учиться в Москву. Поступает на искусствоведческое отделение исторического факультета Московского университета. Но через два года понимает, что ему вновь надо менять жизнь, хотя уже и не столь решительно. Искусство, творчество — его удел. Куранов поступает во ВГИК, он учится там приблизительно в одно время с Василием Шукшиным, Людмилой Гурченко, Натальей Фатеевой — целой плеядой молодых артистов, художников, сказавших яркое слово от имени своего поколения. Юрий Куранов в эти годы уже пишет стихи и рассказы, стараясь постигнуть секреты мастеров прошлого — от Бунина, Бодлера до японской поэтессы X века Сэй Сёнагон…
В Москве молодой автор знакомится с Константином Георгиевичем Паустовским, своим любимым писателем. Эта встреча определила его дальнейшую творческую судьбу.
«Я был ошеломлен и обрадован, когда впервые раскрыл страницы книги К. Паустовского, — вспоминал впоследствии Юрий Куранов. — С тех пор неотступно помогал он, как родной и несказанно близкий человек, искать и любить простые и на первый взгляд непритязательные мгновения, события, предметы, из которых складывается добро человеческой жизни. Как писатель, он одним из первых учил меня ценить живое дыхание слова, пение красок, мудрую простоту повседневности, под которой крыты глубинные движения человеческого сердца. Он учил тщательно лелеять опыт накопленного литературой мастерства, неповторимые богатства земной культуры; он убедил, что писатель, если он хочет быть писателем настоящим, не имеет права не быть мастером. Для многих и многих писателей моего поколения «Золотая роза» служила настольным учебником и порукой».
Окрыленный поддержкой Паустовского, певца Мещёры, Куранов едет летом 1957 года в костромские края. Здесь происходит еще одна важная для него встреча. Он узнает, как друга и как художника, самобытного живописца Алексея Козлова, жившего на хуторе Трошино, за костромским селом Пыщуг. Куранов и не подозревает, что на долгие годы осядет здесь, прикипев сердцем к этой древней русской земле, что здесь обретет свою литературную родину.
«Летом своего счастья» назовет Куранов эту пору своей жизни, когда ему открылась удивительная красота обыкновенного. Тихие лесистые угоры, приветливые трудолюбивые люди, их чистый полнозвучный язык — все здесь вызывало восторженное созвучие в его душе.
На повети, где раньше хранилось сено, а теперь помещалась мастерская художника Алексея Никифоровича Козлова, перед Курановым раскрывался редчайший и трудно передаваемый словами мир: он видел сумерки, подсвеченные гроздьями поздних рябин, видел вечерние взгорья, охваченные тревожно бегущими травами, ему открывались летние ночи, когда луна просвечивает сквозь тучу и похожа не то на комету, не то на размытый кусок янтаря. И столько было в этих картинах внимания к родной земле, к ее поэзии, к ее самым укромным красотам, что для Юрия Куранова мир живописи и мир реального бытия сомкнулся заново, как в раннем детстве.
Единым дыханием напишет он цикл рассказов «Лето на Севере», который в 1959 году будет опубликован на страницах газеты «Правда» и «Нового мира», а в 1961 году выйдет отдельной книжкой в Костромском издательстве. И сразу завоюет любовь читателя и внимание критики.
«Вы точно слились с этим огромным, сверкающим под солнцем простором — так слиты и неразлучны с природой герои рассказов Ю. Куранова, потому что люди у него красивы внутренней красотой, душевно широки, как красива и широка русская природа, как синё небо, это стихия простора, которого «нет ничего свободней и безграничней», — взволнованно отзывался Юрий Бондарев в «Литературной газете» в статье «Душа художника». — Куранов писатель своеобразный, с тонкой чистотой красок, со своей манерой, со своей труднейшей краткостью, требующей слова алмазно отточенного, верного и в то же время лишенного экспрессивной нарочитости. Куранов чувствует свежее слово, но мастерство его проявляется и в раскрытом внутреннем «я», близком современникам душевном освещении, и нам дорог этот свет авторской доброты, что делает людей целомудреннее и помогает им познать нашу русскую природу, с ее лесами, с острым блеском Ориона в осенние ночи на плесах, с далекими шевелящимися огнями сел на косогорах».
Текст книги «Избранное»
Автор книги: Юрий Куранов
Жанры:
Советская классическая проза
Природа и животные
Текущая страница: 2 (всего у книги 44 страниц)
Весь день птенцы разгуливали по дому, и в голову им не приходило вспорхнуть на окно, глянуть на улицу. Перед сумерками на чердак влетел чужой заблудившийся птенец. Он устало бросился в гнездо. Немедленно с повети приковыляло все оперяющееся юношество и с любопытством начало осматривать пришельца. Молодежь ночевала потеснившись, а отец и мать – на тонкой перекладине под крышей сарая. Утром появилась старая ласточка, она о чем-то поговорила с заблудившимся бродяжкой и улетела с ним вместе, да так уж больше и не возвращалась…
А для оставшихся братьев путь на улицу был открыт. Один за другим они вспархивали на окно и, взъерошенные от ветра и неумения сидеть прямо, выглядывали с чердака.
О солнце! Каким океаном простора и света встретил их мир! Сколько птичьих криков реяло между землей и высокими сверкающими облаками! Сколько невиданных огромных деревьев с малиновыми шишками шумело праздничной хвоей! Сколько величественных ленивых коршунов парило под солнцем, и каждому птенцу казалось, что уж он-то обязательно станет такой же большой и сильной птицей. А под ногами открывалась такая высота, что сердце сладко ежилось от одного только воспоминания, как ловко и просто бросались отец и мать с окна спиной вниз, почти не раскрывая в первое мгновение крыльев.
На проводах через дорогу сидели взрослые ласточки. Они смотрели на детей.
В полдень я видел, как те же двое родителей грозно и яростно гнали через поле ястреба. Огромный и неуклюжий, он трусливо уходил от них над самым жнивом. Они нагоняли его. Они взвивались над ним, падали ему на голову и били ее маленькими храбрыми клювами.
С этого дня чердак опустел. Одну ночь птенцы просидели над окошком, тесно сбившись плечом к плечу и глядя, как величественно занимается в небе желтая звезда Арктур. С тех пор никто не знает и не видел, где они ночевали. Только все видели, как счастливо носились ласточки над домами, сараями, над облетающими золотыми липами, над радостным рабочим гулом, в котором потонули поля. Они носились и друг другу навстречу, и друг от друга, и друг за другом вытянутыми огромными кругами, как маленькие черные планеты. И дом, и сарай, и липу они заткали темной сеткой стремительного мелькания, так что стало казаться, будто все летит вместе с ласточками в синее осеннее небо.
Вскоре все опустело, и не только на чердаке, но и вокруг стало тихо. Только слышался бережный плеск навсегда опадающих листьев. Птицы улетели, а остались лишь те, кто не надеялся дотянуть до теплых далеких стран. В такой высокий ясный день я спал на стогу свежей соломы в поле под проводами. Где-то глубоко в легком полевом сне я почувствовал на себе взгляд. Я открыл глаза. Прямо передо мной сидела на проводе ласточка и смотрела на меня маленьким прямым взглядом. Это была знакомая старая ласточка. Ее взгляд прозвучал в моей жизни как прощальный отзвук любимой песни.
Начало июня приходит просторными ветреными днями. Это случается после длительных майских дождей. Низкие тучи ушли, солнце просушило землю, но высокие перистые облака дымчато раскинуты по небу неделю-вторую, и становится уже непонятно: остатки ли это прошлой непогоды или близится новое ненастье…
Рассеянный свет солнца одевает крыши, травы, леса, и все приобретает какой-то прозрачный оттенок, словно выцветший за лето платок. Тени уже непохожи на тени, лица делаются удивительно светлыми, как бы сияющими изнутри. Кажется, что именно в такой день появился на свет каждый из этих светловолосых людей с тонкими пушистыми косами, с глазами не то голубыми, не то серыми и с улыбками, больше похожими на выражение мечтательности.
Теперь нет в природе яркого чистого цвета. Бревна, ромашки, излучины рек состоят из неразличимого множества оттенков и полусветов, каждый из которых не существует сам по себе, а живет только в соседстве с другими.
В окнах не видно стекла, и похоже, что ветер идет прямо с улицы в избу, и в каждом уголке сеновала или горницы стоит прохлада.
Девушки сидят на поляне и плетут венки из одуванчиков. Одуванчики в их пальцах сотканы из воздуха, и сами девушки, в косынках и белых сарафанах, тоже возникли мгновение назад из этого блеклого солнечного свечения.
Милой сердечной добротой веет от таких полдней, когда люди не поют песен, на реку не бегут купаться, а как бы застыли в задумчивом замирании. Вся жизнь на многие годы вперед кажется ясной, простой и светлой. Люди доверчивы, они легки на обещания и своих обещаний не забывают.
Ветер не стихает, чердак шумит, как живой стремительный парус. И работать в такие дни прохладно и споро. Под этим ветреным полднем все кажется временным, как бы на мгновение оцепеневшим от быстрого полета куда-то в счастливый внимательный ветер.
Синева – воплощение простора. Нет ничего свободней и безграничней неба. Золото – воплощение стойкости. Там, где другие металлы превращаются в прах и ржавчину, золото не теряет своего блеска.
И о том и о другом я невольно подумал, когда зашел на почту сдать заказное письмо, а из окошечка меня осветило совершенно необычным светлым взглядом. Это не было простое ощущение радостной легкости от синего взгляда, тут глаза были синие, с тончайшей примесью золотого блеска. Это впечатление усиливалось благодаря тому, что над глазами сияли брови цвета утреннего солнца, а выше клубились такие же светлые кудри.
– У вас есть братья или сестры? – спросил я, когда девушка выдала мне квитанцию.
– Есть, – ответила она, насторожившись, но, заметив, что я хочу завести шутливый разговор, смутилась и закрыла окошечко.
Вскоре произошла еще одна встреча. По дороге шел трактор, а я стоял за обочиной, ожидая, когда уляжется пыль.
– Далеко? – спросил меня паренек-тракторист.
Лихо перемазанное лицо его давало все основания думать, что умывается он исключительно сажей. Но с чумазого безусого лица плеснуло той же чистотой иссиня-золотоватых глаз.
Я вскочил в кабину. Так и есть. Его первая старшая сестра работает на почте, зовут ее Лида, сегодня вечером она придет на выходной в деревню. Вторая старшая сестра на алтайской целине, и я не запомнил ее имени, потому что это неважно. Трое младших братьев рыбачат здесь на реке, а мать неподалеку косит с бригадой сено. Отец уже пять лет как бросил семью. Все это я успел узнать, пока мои дневные планы дозволяли пользоваться услугами гусеничного транспорта.
Вечером я намеренно возвращался берегом реки и, конечно, наткнулся на тех, кого надеялся встретить. Свесив ноги с обрыва, два малыша в штанишках с лямками крест-накрест сидели в траве и околдованно смотрели на реку. На берегу стоял с удочкой старший, такой же беловолосый. Из его оттопыренного кармана торчал вздрагивающий рыбий хвост… Мальчик ловил пескарей и складывал их в карман, а братья молча смотрели на него, восхищенно навострив маленькие прозрачные ушки.
Из-за леса раздался далекий женский зов:
– Шу-рик, пошли до-мой!
– Шурик, мамка зовет, – сказал один из малышей.
– Слышу, – ответил Шурик и стал сматывать удочку.
Только теперь они заметили меня и одарили тремя уже знакомыми взглядами. За лесом их встретила поджидающая мать.
Мы с бригадиром Касьяном лежали в траве и смотрели им вслед.
– На отца они хоть немного похожи? – спросил я.
– Ни один, – сказал Касьян. – Пантелей-то, он ведь такой жук был. А Евгенья молодец, всех в себя детей нарожала. Ух он злился!
С холма, из-под облака, где сбегает в деревню тропинка, пришел тоже далекий, но более звонкий крик; «Мамка! Обожди! Ма-ам!»
– Лида идет, – сказал Касьян, и лицо чего согрелось тихой внутренней улыбкой.
С холма бежала Лида с босоножками в руках.
– Вот на ком парням-то жениться надо! – Касьян показал папироской на бегущую с холма девушку.
– Почему? – спросил я.
– Или не видишь, какая порода у них? Не дети, а золото будут.
Земля велика, но ходить по ней хочется осторожно: ведь никто не знает, какие стрелы какой новой жизни готовятся пробиться там, куда ты готовишься ступить.
Разве не этому научил меня сегодняшний дождь?
Я лежал в лесу на нежной моховой подстилке, положив затылок на мягкую, рыхлую землю между жилистыми корнями старого пня.
Внезапно в лесу почернело, ударил резкий ветер, налетела туча. Она сильно хлестнула по осинам и елям тяжелыми теплыми каплями. Я вскочил и бросился под широкую, густо обвешанную молодыми шишками ель.
Ливень хлынул во всю силу и заполнил лес белесоватой струистой мглой. С небольшими перерывами он продолжался два часа. Под елью стало влажно, как в хорошей русской бане.
Когда гром умолк и солнце широко пробило унизанную каплями хвою, я поверил, что гроза ушла, и выбрался из-под укрытия. Первое, что меня поразило, – это маленькое углубленьице на земле от моего затылка. Оно дружно горело полдюжиной крошечных новорожденных подосинников, которые здесь называют красноголовиками.
Ночью дождь приходит неслышно. Он одевает стены, крыши, огороды дремотным влажным шелестом. Сквозь раскрытые окна доносится мокрый запах смородины, и капли то и дело падают на стекло давно потушенной керосиновой лампы. Дети спят в такую пору глубоко и крепко, и даже самые маленькие не плачут во сне. Ячмень за одну дождливую ночь добреет, и по всем лесам выходят под ели грибы.
Утренний дождь всегда бывает неожиданным. Его никто не ждет, даже если долго стояла жара. Он приходит с грозой откуда-то из-за леса. Его несет длинная ровная и удивительно черная туча. Птицы с самого рассвета не поют, и какая-то странная тишина открывается с пробуждением на дворе. Утренние грозы страшны. Жестокие редкие молнии бьют сокрушительно, и долго после каждой из них ходит по оврагам гул. В селах боятся такой грозы, веря, что не человека, так лошадь или корову такая гроза приметит. Вслед за ливнем приходит резкий холод, и окна изнутри густо потеют.
В полдень гроза собирается медленно. Уже часов с десяти белые высокие облака начинают рдеть по горизонту и чуть приметно парит. То здесь, то там почти неслышно вдали прокатывается гром. Цветы тяжелеют, аромат их становится душным, и клонит ко сну. Косари на лугах не притрагиваются к похлебке, уходят на ключ и короткими глотками долго пьют из пригоршней острую ледяную воду. За полдень мглистая лиловая туча прорастает сквозь все небо. Она прячет солнце, мгновенно чернеет и ослепительно сияет по краям. Из-за верхнего оплавленного ее края в чистое небо веером поднимаются длинные голубые лучи. Это похоже на полярное сияние. Парень гонит по дороге грузовик и все смотрит, смотрит в небо, забыв про баранку. Собака сидит посреди двора и беспокойно ерзает – как перед затмением. Деревни, проселки, полевые станы, звериные водопои охватывает ожидание. Но такая туча, как правило, идет стороной. Ударит три-четыре теплых капли в лопухи, в крышу, в затылок, и дело к вечеру, а слышно только, как шумит мглистый ливень по дальним лесам.
Вечерами дожди идут низко, ровными длинными косами, просвеченные садящимся солнцем и алые при его свете. Теперь только к полночи пробьются в небе звезды, и прохладно засверкают в их мерцании мокрые травы и рощи.
Дожди поздней осени снимают с деревьев листву: сначала с клена, потом с осины, с липы, с березы, и только корявая дубовая листва до самых заморозков гремит и бьется на ветрах. После таких дождей приходит мороз, и обледеневшие пронзительно яркие мухоморы стоят, словно вылитые из чистейшего стекла, прозрачные и такие живучие. Рябины тоже обледенели и звенят на ветру и хрустят на зубах.
Но всех реже и всех необыкновенней так называемый слепой дождь. Он случается перед концом дня, когда небольшая туча – над головой, а солнце вдали уже спешит к горизонту. Капли и струи налиты светом и каким-то счастливым сиянием. Словно и самому дождю радостно оттого, что он пришел без мглы, а такой веселый. Похоже, что крупные легкие звезды густо осыпают хутора.
Почему-то люди издавна страшатся такого дождя. Они считают, что слепой дождь несет неурожай либо на ячмень, либо на картошку, либо на что другое. Видно, так мало радости выпадало на деревни веками, что стала она чем-то необычным, чего человек недостоин, что должно обязательно возместиться несчастьем. Разве можно так думать о золотом, о счастливом дожде!
Я люблю, когда в теплые лужи летят эти полные золота капли; когда лужи пузырятся, а по лужам расходятся фиолетовые частые круги; и когда дети носятся по этим добрым лужам и пляшут, и подолы у девочек забрызганы солнечной грязью, а мальчишки хлещут по воде хворостинами и распевают какие-то первопопавшиеся припевки.
Матери смотрят на них из окон или с крыльца и так, ради приличия, окликивают и бранят.
За неделю до свадьбы бросила Павла Леньку и ушла из лестранхоза с Кондратом Верстой, нанявшись косить травы в дальний колхоз. К вечеру того же дня голубые Ленькины глаза потемнели от водки. Возвращаясь по бревенчатой дороге в лестранхоз, Ленька так гнал машину, что бревна визжали, раскатываясь по закаменевшей от зноя земле. Не убавив скорости на повороте, он сбил девочку с лукошком черники.
На дальних лугах, потонувших в малиновой пене кипрея, застала Павлу весть о том, что Леньку посадили.
Павла перестала косить. Прошла к шалашу. Бережно положила косу в траву и надела сапоги.
Все до словечка слышавший Кондрат швырнул свою косу в сторону так, что она вполнеба блеснула лезвием, обернулся и молча смотрел вслед уходившей.
Наша деревенька лежала на ее пути. На следующий день Павла и зашла к соседке напиться. Глаза у Павлы были такие же голубые, как и у Леньки; щуря белые длинные ресницы, она спросила:
– Ленька-то, поди, уж в Костроме?
– Третьего дня увезли, – ответила соседка, помолчала и спросила: – Кондрата куда же дела?
Павла села на землю, сняла сапоги, склонила голову, развязала косынку и уронила на колени облако белых искрящихся волос.
– Чего же ты теперь за ним идешь, или раньше не разглядела? – спросила соседка жестко.
Павла собрала волосы, повязала косынку, встала и, не глядя, ответила:
– Тюрьма не могила, было бы кому ждать, так выдюжит.
Она сняла пояс, связала сапоги, перекинула их через плечо и ушла, не попрощавшись.
Обед. Скипятили бабы чай с медом. Пьем. И трудно разобраться, то ли чай сеном пахнет, то ли сено пахнет медом.
В Крыму и на Кавказе у самого моря растут гордые и величественные кипарисы. Надрежь ствол его – увидишь широкие сочные кольца, свидетелей привольной и счастливой жизни дерева из года в год. Надрежь ствол кипариса – от красноватой влажной раны потянет терпким и освежающим запахом. В нем можно почувствовать и легкий запах песка, наливающегося утренним солнцем Ливана, и теплый аромат загорелых плеч финикийских моряков, проспавших всю звездную ночь на открытых кипарисовых палубах. Многое может напомнить знающему человеку это дерево. У нас в России с самых давних времен собирали и высоко ценили изделия из этой живописной древесины.
Здесь в лесу можно встретить дальнего родственника южного красавца – простой северный кустарник – можжевельник, покрытый дымчатыми голубыми ягодами. С виду он неказист, короткие колючие иглы его совсем непохожи на мягкую праздничную хвою кипариса. Но у простых людей этот низкорослый кустарник снискал самое теплое внимание. Хозяйки промывают можжевеловыми мочалками кадушки, прежде чем солить в них грибы или огурцы, чтобы выгнать запах плесени. Пыщугане коптят на можжевеловом дыму мясо, а желтоволосые жены литовских и карельских рыбаков – рыбу. Сибирячки можжевеловым настоем умываются.
В отличие от изнеженного южного родственника, можжевельник забирается далеко на север, растет на горных вершинах, вблизи вечных снегов. Он покорежен свирепыми вьюгами, поломан ветрами, и если где-нибудь на Таймыре вы срежете ветку толщиной в большой палец взрослого человека, то на срезе можно будет насчитать сотню тончайших годичных колец, говорящих о многолетнем мужестве этого скромного кустарника.
Во дворе выкопали колодец. Возле колодца поселилась лягушка. Она целыми днями сидела в тени колодезного сруба, а когда кто-нибудь приходил, прыгала в сторону под старое ведро.
Однажды Митек направился к колодцу за водой и заметил, что кто-то прыгнул к ведру. Митек сначала испугался, но потом взял кирпич и стал подкрадываться к ведру. Он подкрался, опрокинул ведро ногой и увидел на земле лягушку. Бежать лягушке было некуда, она припала к земле и, не мигая, уставилась на Митька большими печальными глазами.
Митек опустил руку с кирпичом. Ему вдруг вспомнилась одна сказка. В сказке говорилось о том, как Иван-царевич спас молодую царевну, которую злой Кащей превратил в лягушку. Митек потоптался на месте и тихо сказал:
Постоял немного и спросил:
Лягушка все так же смотрела на него черными круглыми глазами и быстро задвигала белесоватым мешочком ниже подбородка, словно силилась что-то сказать.
– А ты когда расколдуешься? – спросил Митек.
Лягушка опять задвигала белесоватым мешочком.
– Ладно, молчи, – сказал Митек. – Вот я подрасту, тогда мне все и расскажешь. А сейчас пока живи у колодца или вон под крыльцом.
Митек бросил кирпич, накачал из колодца воды, обернулся, чтобы идти домой, и замер. На том самом месте, где сидела лягушка, стояла перед ним девочка. Она была чуть пониже Митька, беленькая, остроносая, в коротеньком красном платье и с ведерком в руке. Митек быстро оглядел вокруг девочки землю – лягушки не было.
– Ты что, уже расколдовалась? – спросил Митек.
– Когда? – удивилась девочка.
– Нет, я только переоделась с дороги.
– Ничего себе – переоделась, – протянул Митек. – Чего же нам теперь делать?
– Ничего, дай мне воды набрать, – ответила девочка.
Митек отошел в сторону и спросил:
– А какая ты царевна?
– Не знаю, – ответила девочка.
Она набрала воды и пошла к воротам.
– Ты куда же? – крикнул Митек.
– Домой, – ответила девочка. – Мы теперь здесь живем, рядом. Сегодня переехали. Да вот пол надо вымыть.
Она медленно ушла за калитку, неосторожно поплескивая на ходу воду из ведра.
Овраг до краев залит душным комариным звоном. На дне оврага перед вскинутым кустом татарника сидит в траве у валуна человек со скуластым, жестко скроенным лицом. Человек одет в старый серый плащ, голова и шея закутаны белым бабьим платком, поверх платка – кепка. В последних лучах солнца человек быстро и сочно вбивает кистями в продолговатый картон вечерние очертания татарника и торопливо вытирает кисти о валун.
На раскаленных быстротечных минутах заката картон превращается не в обычную картинку, а появляется настоящий портрет растения, жадно вскинувшегося в небо тревожными пылающими цветками. Это не просто куст – это чаща рвущихся к свету стеблей, листьев, уже несколько тронутых возмужалостью, но еще не огрубевших. Татарнику нужно рваться, потому что на нижнюю половину куста уже наползла холодная тень, она скоро охватит все растение.
Если в эту минуту вежливо спросить сидящего, где здесь живет Алексей Козлов, он резко ответит, кивнув кистью за спину: «Там». Это значит, что нужно оставить художника и подняться из оврага к двум одиноко стоящим избам у опушки леса. Избу Козлова здесь найти уже нетрудно, она отмечена травянистой лужайкой под окном, густо вымазанной красками самых немыслимых сочетаний. Это свидетельство того, обо что и как чистит художник свою палитру… С его возвращением на повети, где раньше хранилось сено, а теперь помещается мастерская, раскрывается редчайший и трудно передаваемый словами мир: это сумерки, подсвеченные гроздьями поздних рябин; это вечерние взгорья, охваченные тревожно бегущими травами; это летние ночи, когда луна просвечивает сквозь тучу и похожа не то на комету, не то на размытый кусок янтаря; это полуденная приподнятая равнина с тропинкой под скользящей тенью летнего облака; это зеленый бугор высотой до неба, и там столпились синие горбоверхие избы, и гнутся над деревней колодезные журавли, и узкая оставшаяся полоса облачного неба подернута желтым ветром.
В каждом картоне столько колористического мастерства, столько внимания к родной земле, к ее поэзии, к ее самым укромным красотам, что не удивишься, если узнаешь, что пятнадцать лет назад Алексей Козлов добровольно выпросился на фронт рядовым.
В одном из далеких украинских сел на берегу Ворсклы, окровавленной текучими бликами пожарищ, он был тяжело ранен в правую руку. В ту самую руку, которой сейчас пишет. Прошла война. Козлов окончил Костромское художественное училище и долгое время работал в деревенских школах учителем черчения и рисования.
От села Красного, что под Костромой на Волге, до Пыщуга и Павина встречаются теперь Козлову его бывшие ученики, ставшие летчиками, трактористами, учителями, агрономами.
Художник живет один. Он сам готовит и обязательно пригласит отужинать. За столом может случиться, что Козлов вдруг перестанет есть и примется из-под пустой ложки разглядывать какой-нибудь кусок леса или неба за окном.
Иногда Козлова можно увидеть на дороге из Трошина в Пыщуг, куда он ходит за картоном. Он идет походкой человека, сворачивающего за угол, настороженно поглядывая на перелески, речки, угоры. По напряжению лица его, по взгляду нетрудно понять, что земля полна для него ежесекундно совершающихся событий, обновлений, угасаний, а он силится найти во всем этом наиболее созвучное, яркое, что может быть прочувствовано до конца.
У дороги пестро одетые женщины в платках сгребают сено.
– Здравствуйте, Алексей Никифорович, – говорит одна из них, разогнувшись и прикрыв от солнца загорелое лицо.
– Здравствуйте! – отвечает Козлов и объясняет: – Ученица моя. Я ее года четыре назад в Шарье учил. Теперь в столовой работает да на лето в колхоз вот приехала. Она меня знает, а я-то вот ее имени не припомню.
Дорога уходит в пашни, прохваченные перелесками и озимью. Все это растянуто по мягким, плавно вступающим один в другой, холмам. Они наполняют сердце тонкой музыкой слияния глубоких и неуловимых тонов и линий.
Это же чувство, сходное с успокаивающим парением затухающих качелей, есть в работе Козлова, которая называется «Тишина». На ней изображены вечерние холмы с лилово-сиреневыми полосами пашен, отороченных темным узким лесом, дальше луга, озими, леса. Все уходит в туманную, становящуюся равниной даль, где разлита тонкая поздняя синева. Картина наполняет в высшей степени русским ненавязчивым лиризмом, размышлениями, какие порой приходят с музыкой Калинникова.
– Тысячу раз ходил я уже по этой дороге, – прерывает размышления Козлов, – иногда надоедает она, как вспомнишь, что идти надо. Стоит же выйти, и каждый раз видишь ее по-новому, словно впервые.
Нужно расставаться. Хочется долго смотреть вслед ему, человеку, который в тысячный раз может с чувством обновления пройти по старой дороге, для которого каждый уголок земли полон неповторимой, непрекращающейся жизни.
Он уходит навстречу новым своим замыслам, поднимаясь на холм настороженной походкой человека, сворачивающего за угол.